Было и будет. Дневник 1910 - 1914 - Страница 18


К оглавлению

18

Не говоря уже о таких чисто политических поэмах, как «Видение Суда», «Бронзовый Век», «Пророчество Данте», «Проклятие Минервы», самые огненные строфы «Чайльд Гарольда» и «Дон Жуана» — настоящие «революционные воззвания», то, за что сажают в тюрьмы и ссылают на каторгу.

«Я не писал эпиграмм, но, если бы мне пришлось бросать в кого-нибудь этими ручными гранатами, то именно в него, в принца-регента» (1812). «Видение Суда» — такая ручная граната, настоящее террористическое действие, покушение если не на жизнь, то на честь короля.

Слова — дела его. Но слов мало ему: он говорит и делает; и меньше говорит, чем делает.

«В теперешней схватке философии с тиранией следует отбросить ножны в сторону. Я знаю, силы неравны, но все-таки бой должен быть дан и он принесет пользу людям, чем бы ни кончился для тех, кто жертвует собою» (1822).

Для него свобода — не отвлеченная истина, а дело жизни. Оскорбление свободы — оскорбление личное. «Бурбоны восстановлены!.. Повесьте же философию!.. Поистине, долго я презирал и себя, и людей, но никогда не приходилось мне плевать в лицо моим ближним! О, шут, я сойду с ума!» («Дневник», 1814).

Жало политики — жало в плоть его: когда оно вонзается, он кричит, ревет, как раненый зверь, от боли и бешенства. «Чувство, которое я сейчас испытываю, есть беспредельное бешенство». «Безмолвное бешенство», silent rage, — как у того чертенка в школе Гарроу.

— А тебе, какое дело, чертенок?

— С позволения вашей милости я хотел бы взять себе половину ударов.

Нет, не половину, а все.

В 1820 г. в Равенне он вступает в заговор итальянских карбонариев. Сочувственно перечисляет ряд политических убийств в городе и в окрестностях. В доме его — тайный склад оружия и пороха. Шпионы следят за ним. Ему угрожают наемные убийцы. Австрийское правительство думает, что весь план и подробности восстания выработаны им.

Ненаписанный конец «Дон Жуана» — смерть на баррикадах Великой Революции. То, чего не исполнил в поэме, он исполняет в жизни: конец «Дон Жуана»— конец Байрона. Война за освобождение Греции — та же революция, думает он.

Все, что имеет, он отдает восстанию.

Сначала — деньги. «Пришлите мне все деньги, какими я могу располагать», — пишет он своему поверенному в Англии. «Надо приготовить все мои гроши». Продает, закладывает все. «Я истратил 30000 долларов в три месяца… Я поддерживаю почти всю военную машину на свои средства. Но только бы греки победили, мне ничего не жаль» (1823).

Потом — здоровье. «Я себя не обманываю насчет состояния своего здоровья и никогда не обманывал. Но я должен остаться в Греции. Я не должен думать о себе». «Лучше умереть с пулей в теле, чем с хиной… Если нас не зарубят саблями, то по всей вероятности мы умрем от лихорадки в этих грязных норах» (Миссолонги, февраль 1824). В Драгометри пять ночей спит на палубе не раздеваясь. Дважды судно его едва не разбивалось о скалы. Турки едва не захватили его в плен.

Наконец — жизнь. И всего ужаснее то, что в последнюю минуту видит, что жертва бесполезна. Греки изменяют ему, отказываются идти на Лепант. «Греки — величайшие лгуны…» Опять «плюет в лицо ближним своим»: «люди хуже собак»; опять, любя, ненавидит. Но теперь уже понял тайну любви ненавидящей:


Пусть не могу я быть любимым, —
Я все ж хочу любить!
И за Любовь умирает:
Так бросься же в бой,
И жизнь свою отдай!
Up to the field, and give
Away the breath!

Или как во второй части «Фауста» восклицает Эвфорион:


Und derTod
Ist mein Gebot.
И на смертный зов
Я идти готов.

«Нет больше той любви…» Тут свобода и любовь — одно.

Да, Гёте ошибается: революция Байрона ни в каких «парламентских речах» невместима, ни с какой текущей «политикой» несоизмерима; это — революция бесконечная, трансцендентная.


Восходить все выше должен,
Дальше должен я смотреть.
Immer höher muss ich steigen,
Immer weiter muss ich schaun, —

как говорит тот же Эвфорион-Байрон. Последняя высь, последняя даль — уже не здесь, а там, в мирах иных.

«Я чрезвычайно упростил свою политику: теперь она состоит в том, чтобы ненавидеть все существующие правительства» («Дневник», 1814). Если бы провозглашена была всюду республика, если бы свобода восторжествовала во всех делах человеческих, он не утолился бы. «Свобода, — я ее не знаю и никогда не видел», т. е. не видел здесь, на земле, в делах человеческих.

Такой отвлеченный анархизм — не революционен, не действен и недействителен. Тут главный грех его сознания — ложный идеализм, ложный романтизм: «все что угодно, только не действительность» (anything, but reality).

От этой лжи сознания спасла его правда воли и чувства — «безумство» любви ненавидящей.

Последняя свобода — не на земле, а на небе. Но революция как религия и заключается именно в том, чтобы сводить свободу с неба на землю: да будет воля Твоя на земле, как на небе.

Бог есть свобода. Но и человек может быть Богом, и Один из людей уже был воистину Богом.

Это и значит: человек может быть свободен. Если Богочеловечество — последняя цель религии — не мечта, а действительность, то и последняя цель революции — свобода — тоже не мечта, а действительность.

Это и значит: революция есть религия.

Так для нас, но не так для Байрона. Для него революция — антирелигия или, по крайней мере, антихристианство, источник демонизма, уже не поверхностного, внешнего, а глубокого, внутреннего — того, который был не личиной, а лицом его.

IV

Что Байрон — существо религиозное, в этом нет сомнения.

18