Было и будет. Дневник 1910 - 1914 - Страница 50


К оглавлению

50

Да, виноват не он. Кто же? Мы все. «В революцию мы не верим, Бога у нас нет», — может быть, не случайно для самого Чехова это соединение Бога с революцией, а для нас оно не случайно наверное.

Идеалисты 1905 года, так же как идеалисты 60-х годов, мы поверили в общественность. И вот, так же как они, перестали верить; и опять «у нас нет чего-то», опять «дальше ни тпру, ни ну… хоть плетьми нас стегайте», опять вино сделалось уксусом. К идеализму 1905 года мы относимся так же, как Чехов — к идеализму 60-х годов. Старый опыт повторяется. Неужели без пользы? О, если бы только без пользы!

Не потому ли мы перестали верить, что не до конца верили? И не потому ли не до конца верили, что вера в Бога и есть конец — конец и начало всех вер? Вера была у нас; может быть, и сейчас вера есть, но нет религии, потому что религия есть сознание веры, исповедание Бога.

Второе письмо — по поводу г-жи С., которой Суворин показал письмо Чехова и которая обвинила его в «неискренности».

«Если вам хочется неискренности, то в письме С. ее миллион пудов. „Цель жизни — это сама жизнь“. Или: „Я верю в жизнь, в ее светлые минуты, ради которых не только можно, но и должно жить; верю в человека, в хорошие стороны его души“ и т. д. Неужели это искренно и значит что-нибудь? Это не воззрение, а монпансье. Она подчеркивает „можно“ и „должно“, потому что боится говорить о том, что есть. Пусть она сначала скажет, что есть, а потом уж я послушаю, что можно и что должно. Она верит „в жизнь“, а это значит, что она ни во что не верит, если она умна, или же попросту верит в мужицкого Бога и крестится в потемках, если она баба».

«Под влиянием ее письма вы пишете мне о „жизни для жизни“. Покорно вас благодарю. Ведь ее жизнерадостное письмо в 1,000 раз больше похоже на могилу, чем мое. Я пишу, что нет целей, и вы понимаете, что эти цели я считаю необходимыми и охотно бы пошел искать, а С. пишет, что не следует манить человека всякими благами, которых он никогда не получит… „Цени то, что есть“, и, по ее мнению, вся наша беда в том, что мы все ищем каких-то высших и отдаленных целей. Если это не бабья логика, то ведь это философия отчаяния. Кто искренно думает, что высшие и отдаленные цели человеку нужны так же мало, как корове, что в этих целях „вся наша беда“, тому остается кушать, пить, спать или, когда это надоест, разбежаться и хватить лбом об угол сундука».

Чехов этого не сделал — не бросился в пролет лестницы, как Гаршин, не разбил себе голову камнем, как сумасшедший Успенский. Но уже понял или почти понял, что это — смерть, та «вторая смерть», от которой нет воскресения. Понял или почти понял, что такое Суворин, и все-таки идет к нему, потому что идти больше некуда. Идет и слышит издали чавканье, хрюканье «свиньи-матушки»: «Я люблю этот юмор… Все к черту, все трын-трава!.. Из кабака прямо в церковь, а из церкви прямо в кабак!» И вдруг сам начинает подхрюкивать: «Та-ра-ра-бум-бия, сижу на тумбе я… Через двести, триста лет какая будет жизнь на земле!»

Да, Чехов понял или почти понял Суворина (в этом «почти» весь ужас его). Но Суворин так и не понял Чехова. А если бы понял, то, может быть, зааукал бы, загоготал на всю лесную дебрь:

— А, голубчик, попался! Узнал, кто я, — ну и знай! А я тебя не выпущу!

Неволей иль волей, а будешь ты мой!

Это — последний ужас, последняя судорога младенца в лапах Лешего. Он уже почти увидел лицо его звериное, но все еще не хочет видеть. А зверь давит, душит его.

«Я продолжаю тупеть, дуреть, равнодушеть и чахнуть». Суворин — чахотка, смерть Чехова: он его родил, он его убил.


«Уж вот он: мне душно, мне тяжко дышать»…
Ездок оробелый не скачет, летит;
Младенец тоскует, младенец кричит;
Ездок погоняет, ездок доскакал…
В руках его мертвый младенец лежал.

Мертвый Чехов. И наша любовь к нему — любовь к мертвому? Нет, к живому. Оживить Чехова — значит отделить его от Суворина, преодолеть в самом Чехове чеховщину, сувориновщину, обывательщину — те «русские потемки», в которых он погиб.

«В освобождение мы не верим, Бога у нас нет». Обе веры мы потеряли вместе и только вместе найдем.

Вот что хочет нам сказать живой, бессмертный Чехов.

НАЦИОНАЛИЗМ И РЕЛИГИЯ

Недавно Меньшиков сделал открытие, что Иисус Христос — индейский бог. При этом, конечно, пострадали Ветхий и Новый Заветы. Но на эти маленькие повреждения стоило ли обращать внимание ввиду прекрасной цели: снять с христианства позорное клеймо — еврейство, или, как любит говорить Меньшиков, «жидовство» Иисуса Христа?

Архиепископ Антоний Волынский не понял добрых намерений Меньшикова и возмутился.

«Конечно, среди русской публики, превосходящей своим невежеством в Священном Писании все народы, можно городить какую угодно чушь. Прошу читателей не верить, — несколько наивно заключает архиепископ, — прошу поверить мне как бывшему профессору Священного Писания Ветхого Завета…» Писатели, подобные Меньшикову, по мнению архиепископа Антония, только «морочат честной народ» («Письмо» арх. Антония в редакцию «Колокола»).

Меньшиков — националист, арх. Антоний — тоже националист. Оба они считают православие оплотом русского «национализма», и вот один доказывает, что Иисус Христос — не «жид»; другой возражает, что Он во всяком случае не индейский бог, а православие остается незыблемым, продолжая объединять обоих противников в защите «национализма».

Но главного арх. Антоний все-таки не понял. Когда Меньшиков «городит чушь», то он хорошо знает, что делает, и тут не простое невежество.

Не простое невежество и в той «чуши», которую «нагородил» он (прошу извинения, что пользуюсь неучтивыми выражениями арх. Антония) о еврейском вопросе по поводу нашего письма (Поликсены Соловьевой, 3. Гиппиус, Д. Философова и моего).

50