Мы, тихие, в себе стыдимся Бога,
Надменные, мы тлеем, не горя…
О, страшная и рабская дорога!
О, мутная, последняя заря!
Подписано 1904 — до «освобождения», но можно бы подписать и 1910-11-12 и еще Бог весть каким годом, потому что в этой неподвижной серости, однозвучной слякоти само время как будто остановилось, сделалось вечностью.
Единый миг застыл — и длится,
Как вечное раскаянье.
Нельзя ни плакать, ни молиться…
Отчаянье! Отчаянье!
Сомкни плотней пустые очи
И тлей скорей, мертвец.
Нет утр, нет дней, есть только ночи…
Конец.
Конец «лунных муравьев»: подломились лапки, хрустнул, завалился и подох.
Какая-то московская барышня из красного знамени, с которым в 1905 году шла на похоронах Баумана, в 1910 году сшила себе декадентское платье для маскарада. Вот в кратчайшем символе судьба всех «лунных муравьев», тот хваленый отказ от общественности, возврат к личности, о котором так хлопочут «Вехи».
Бывшие декаденты в искусстве — теперешние «лунные муравьи» в жизни. Слепое самоутверждение приводит к саморазрушению, к самоубийству личности. Это две стороны одного и того же. Единый первоисточник обоих ядов, и декадентского, и «лунно-муравьиного». Вот что знает 3. Гиппиус, вот с чем она борется. Вся ее поэзия — удачная или неудачная, но несомненная попытка борьбы именно с этою заразою, поиски за противоядием именно от этих ядов.
Только в самом конце декадентства старого, слепого, нерелигиозного утверждения личности ее острейшее острие ломается — или, вернее, сама личность переламывает, перебарывает, преодолевает себя, чтобы выйти в общественность, уже не старую, слепую, а новую, зрячую религиозным зрением. Вот чем отличается 3. Гиппиус от всех своих сверстников, русских декадентов. У них у всех личное остается личным.
От уединения к соединению, от себя ко всем — таков путь 3. Гиппиус, еще не пройденный, но уже начатый.
Чтобы спастись, надо знать, отчего гибнешь. На вопрос: отчего? — нельзя точнее ответить, чем отвечает поэт:
Кем не владеет Бог — владеет Рок.
Это верно не только о каждом человеке в отдельности, но и о целых поколениях, о целых народах.
Страшное, грубое, липкое, грязное,
Жестко-тупое, всегда безобразное…
Трупно-холодное, жалко-ничтожное,
Непереносное, ложное, ложное.
Но жалоб не надо; что радости в плаче?
Мы знаем, мы знаем: все будет иначе.
Было и будет. Святое в бывшем, святое в будущем.
И вижу я: на ком-то загораются
Сияньем новым белые венцы…
Над временем, во мне, соприкасаются
Начала и Концы.
Было начало, будет конец. Соприкоснется святыня со святынею, бывшее с будущим. А пока —
Мы ни там, ни тут.
Дело наше такое, бездомное.
Петухи поют, поют…
Но лицо небес — еще темное.
На деревья гляди, на верхи;
Не колеблет их близость рассветная.
Все поют, поют петухи;
Но земля молчит, неответная…
Пусть молчит, только бы этот крик петухов, ночью о солнце, не умолкал.
Напророчили вещие птицы,
Отмерцали ночные зарницы —
Солнце встает вдали…
Какою мерою любовь измерить?
О, дай мне, о, дай мне верить
В силу моей земли!
Только бы вера была, и сила будет, солнце встанет. Тогда-то ответит земля на крики вещих птиц…
— Поклонитесь же от нас России! — кричал нам, отъезжающим, в окно вагона один из тех вечных изгнанников, для которых маленькая речка между Вержболовым и Эйдкуненом — бездонный Ахерон, река смерти, а Россия — тот свет, «страна, откуда путник не возвращался к нам».
Мы забываем об изгнанниках, как живые — о мертвых; но мертвые помнят живых. «Поклонитесь же от нас России!» — я никогда не забуду этого голоса.
Сколько бы ни уверяли меня Достоевский большой и Достоевские маленькие, что в изгнанниках — «бесы», стоит мне вспомнить этот голос, эти глаза, смотревшие на меня в окно вагона, чтобы почувствовать, что легенда о «бесах» давно уже потеряла соль.
В них «бесы» вошли, а из нас вышли? «Когда нечистый дух выйдет из человека, то ходит по безводным местам, ища покоя, и не находит. Тогда говорит: „возвращусь в дом мой, откуда я вышел“. И пришедши, находит его незанятым, выметенным и убранным. Тогда идет и берет с собою семь других духов сильнейших себя, и вошедши, живут там; и бывает для человека того последнее хуже первого». Сколько нынче таких домов убранных!
Если верить богословам, то у каждого человека — свой бее. И в просвещеннейшем Петре Бернгардовиче Струве, который вообще в бесов не верит, а верит в «Великую Россию», может быть, тоже сидит «маленький бесенок с насморком».
Но бесы бесами, а люди людьми. Не пора ли сказать всей этой нечисти: «Не запугаете!»
Я не изгнанник, но, когда в Вержболове слышу голос Харона: «Паспорт пожалуйте», сердце у меня екает, как будто из одной категории бытия я вдруг попадаю в другую, из царства закона — в царство благодати. Что именно со мной по благодати сделают — высекут или помилуют, я не знаю, но ко всему готов и должен сознаться, что чувство это не без привычной сладости. «По сему одному узнаю, что я русский», как говорил один вольнодумец 20-х годов.
С этим чувством после границы качаюсь на широких колеях родного пути, убаюканный, как в мягкой люльке старою нянею.
А вот и Варшавский вокзал, и Забалканский проспект, и синий, как синька, с нелепыми звездами сусального золота купол Измайловского собора на пыльно-голубом, точно полинялом и выцветшем, небе.